
— В вашем самом известном романе «Лавр» образ авиатора примеряет на себя шестилетний Арсений, смастерив искусственные крылья. Идея «Авиатора» зародилась тогда?
— Сейчас, когда вы задали вопрос, я обратил на это внимание. Вообще-то я этой связи не осознавал. Стремление к полёту, наверное, где-то в подсознании существовало — хотя я никогда не занимался авиацией, меня всегда интересовали древнерусские тексты. Кстати, рассказ о мальчике, который хотел взлететь, совершенно не вымышлен: он сделал крылья, прыгнул и сломал ноги — это, кажется, XVI век.
Главный герой «Авиатора» Иннокентий — не летчик, а художник. Для фильма мы решили, что он будет летать. Метафора в том, что он находится над землей, ему доступен общий вид, больше, чем у остальных. И ещё это красивая байроническая фигура — гордый, одинокий авиатор.
— Расскажите о работе с актёрами. Как работалось с Константином Хабенским и Евгением Стычкиным?
— Говорить о работе с моей стороны было бы преувеличением. Работал с ними Егор Кончаловский, а руководил всем Сергей Катышев. Я приходил, как восхищённый школьник, просто с открытым ртом наблюдал за их блестящей игрой. Не считал себя вправе давать советы, как говорится, не учите дедушку кашлять. Они прекрасно всё понимали и чувствовали, мне оставалось лишь восторженно аплодировать.
— Что даёт писателю опыт экранизации, как он отличается от театральной постановки?
— У меня было много театральных постановок. Театр прекрасен по-своему, но кино — другое искусство. Я смотрел, как мой текст преобразуется. Тут спор между текстом и изображением. В тексте можно сказать почти всё что угодно, кино — это искусство движения и действия. Какие-то длинные философские размышления в кино невозможны, там всё должно быть в действиях.
Я сам не привередлив в словах, понимаю, что слово уместно лишь в контексте. В литературе мои слова работают, а в кино — должны быть другие. Поэтому я не обиделся, когда мне предложили убрать громоздкие вещи, которые как шкаф из 50-х годов в современном интерьере — лучше вытащить.
— Как изменился фильм и что он сейчас рассказывает зрителям? Что думает о нём режиссёр Егор Кончаловский?
— Мы с Егором немного не совпадаем в толковании. Для него в центре любовная линия, она очень важна. Для меня же главное — покаяние. Почему герой воскресает? Что ему делать? Он должен осознать и покаяться за содеянное преступление. Герой — нечто вроде современного Раскольникова: тот считал, что можно ради будущего «грохнуть старушку», но это не так. Убивать нельзя.
В моём романе герой убивает мокрицу — доносчика, жалкого человека, из-за которого гибнет отец Анастасии. Когда Анастасия просит не мстить, герой воспринимает это как призыв к действию. Когда мы писали первые сценарии для «Авиатора», меня спросили, когда герой понял, что мёртв. Я сам не знал, потом понял — он это знал с начала. Он не вспоминал, а осознавал.
Последнее письмо героя из самолёта — признание в убийстве. Перед этим он идёт на могилу Зарецкого и просит прощения. Этот эпизод пришёл ко мне после одной из проповедей Антония Сурожского. Он рассказывал о белом офицере, случайно застрелившем жену, которая оказалась на линии огня. Он исповедовался, просил прощения у Бога, но ему не стало легче. Тогда священник предложил попросить прощения у жены — только после этого он почувствовал облегчение.
Покаяние — перемена разума. Без него нет смысла каяться. Человек может покаяться, когда внутренне изменился.
— Егор Кончаловский стал четвёртым режиссёром, который завершил съемки фильма «Авиатор». В чём была главная сложность? Адаптация сценария, контакт с автором или тема?
— Там было много всего — исторические причины, несчастья, случайности. Но мы вышли из турбулентности и стали командой. Помните сцену из фильма с репетицией оркестра? Там творился хаос, а потом все встали и сыграли. Были драмы, например с Юрием Николаевичем Арабовым, который написал лучший из пяти сценариев до этого.
Потом пришлось адаптировать и этот сценарий к идеям Егора. Это требовало времени. Иногда казалось, что движемся по кругу, но потом я понял, что это внутренняя работа, и мы вышли на взлётную полосу.
— Как у вас возник интерес к древнерусской литературе?
— На последнем курсе учёбы я увлёкся Николаем Лесковым и древнерусскими традициями. Потом съехал на древнюю тематику, но не думал, что буду писать роман. У филологов есть негласное правило: чем занимаешься, о том и пишешь. Но на практике это не так. Литература и наука — разные вещи: худ. текст должен быть художественным, а статья — научной.
Я поначалу избегал писать о Древней Руси, может, из-за слишком глубоких знаний. Нужно знать не всё, а часть, чтобы делиться с читателем, не превращая роман в лекцию. Однако я вдруг понял, что древнерусский материал гораздо лучше и удобнее для выражения тех идей, которые мне хотелось выразить. Ну, в частности, идеи покаяния. Тогда я написал «Лавр». Коллеги благосклонно его приняли, хотя я боялся критики.
— В современной русской литературе не так много тем о Боге и истории Руси — вы это соединили в вашем романе «Лавр», который тоже готовится к экранизации. С религиоведческой точки зрения вы первый из современных авторов, кто написал роман об исихазме. Продолжите ли вы эту тему в своем творчестве?
Иногда путают литературу с проповедью. Проповедь — это очень важный, достойный и заслуженный жанр в мировой литературе. Но она кардинально отличается от литературы. По классификации Бахтина, проповедь — это авторитарный текст. С этим текстом можно либо полностью соглашаться, либо нет, но вступить с ним в диалог невозможно. Я не стремлюсь вести читателя куда-то, не пытаюсь его направлять или навязывать свои идеи. Когда спрашивают, куда мои книги ведут — у них нет такой задачи. Они предлагают обсуждение, и читатель сам всё понимает и сам решает, что делать.
В романе «Оправдание острова» я частично продолжил эти мысли: там я основывался и на древнерусских, и на западноевропейских средневековых текстах. Но сейчас не планирую продолжать. Я стараюсь писать по-разному. Мой друг Леонид Юзефович как-то сказал: ваши романы не похожи друг на друга, а вы не похожи на свои романы. И для меня это — похвала.
— Вы говорили, что готовите адаптацию «Лавра» в духе средневековой поэтики. Как передадите способность Арсения предвидеть события? Будут ли сложные манипуляции со временем?
Всем говорю — времени не существует, предупреждаю. Главный визионер в романе — Амброджио. Через него покажу, что есть и такие возможности, как у самого Лавра, то есть речь идет о тех, кто видит и предвидит, но умеренно. Амброджио много видит, но не свою смерть. Он как инвариант и версия «Лавра», будет обеспечивать этот план.
— Вы очень интересно описываете процесс предвидения. Как-то вы его ощущаете?
— Нет, я ничего не вижу, никаких вещей, хотя потом мне говорят, что я что-то предсказал в своих книгах. Это чистое совпадение. Знаете, как получается? Человек сделал предсказание, и оно сбылось, а в 55% случаев других — нет, но никто этого не замечает.
Есть люди, которые действительно способны что-то предвидеть, часто это делают святые, но не всегда. Знакомый нам сюжет «Песнь о вещем Олеге» — историческая баллада, написанная Александром Пушкиным. Так вот, когда Олег спросил: «От чего мне есть умрете?» — волхвы ответили: «От коня твоего».
Он от него отказался, велел его холить и лелеять. Конь умер, и Олег пошел посмотреть на его кости, и увидел он лоб, по-древнерусски это череп, и поставил ногу на лоб. Выползла змея и ужалила его.
Летописец написал об этом, а затем подумал, что занимается агитацией за волхвов, и он начинает поправляться. И говорит, нужно знать, что истина транслируется и через недостойных людей. Поэтому хочу сказать, что миссионерство играет огромную роль в истории и культуре древности. Функцией пророка было не столько предвидеть, сколько обличать неправильно. То есть это была не меньшая функция. Поэтому, что вот я что-то вижу и об этом спою, такого не было. Там все было очень сложно. Это часть древней традиции.
— В «Лавре» главному герою однажды рассказывают о душе животных. О том, что до потопа люди их не убивали, чтобы сберечь их души, находящиеся в их крови. Вы верите в это? В одном из интервью вы рассказывали, что после смерти вашего кота не стали заводить других.
— Если бы я был человеком только с современным сознанием, я бы, конечно, в это не поверил. Но я так много работал с древнерусскими текстами, что, возможно, достиг профессиональной деформации, оптика сместилась в этом направлении. И я одновременно и средневековый человек. Вопрос даже не в вере или неверии в эти вещи — вопрос гораздо глубже. Устроен ли мир по разумным законам?
Возможно ли это на самом деле или это лишь видимость? Потому что кажется, что гораздо легче бытию принять вид хаоса. Хаос — это нечто негативное, к чему стремится та часть бытия, которую можно назвать разрушительной. Но я перед собой вижу мир, основанный на законах и гармонии или по крайней мере стремящийся к этому.
И я, скорее, не верю, что всё так просто, потому что гораздо легче сорваться в какую-то пропасть, чем осознать это. Говоря конкретно об этих вещах, можно вспомнить прекрасную книгу Анри де Любака — французского исследователя, которая называется «Средневековая экзегеза: четыре смысла Священного Писания» (Ред. — кардинал из ордена иезуитов, католический богослов). Он пишет, что у текста есть смысл прямой, аллегорический, анагогический и педагогический.
Если вы спросите меня, верю ли я, что мир был создан за семь дней, я скажу: верю. Потому что мы не знаем, что имелось в виду под «семью днями». Может, это были семь эпох. Ведь Моисей писал библейские книги однажды и навсегда, на все времена. Он писал для нас, хотя не знал, какими мы будем и что переживём. Представьте, если бы он описал сотворение мира на языке термодинамики — тогда его современники ничего бы не поняли. Рассуждать о роде человеческом в терминах генетики в то время тоже было бы нелепо и неправильно. Он создавал универсальный текст на века. Мне кажется, он сделал максимум, чтобы этот текст был приемлем и для древних людей, и для нас.

